У приютского ребенка в глазах всегда неприкаянность какая-то, вопрос. Он на всех вокруг смотрит, будто спрашивает: «Может, ты меня возьмёшь? Может, тебе я нужен?» А у неё не было этого вопроса в глазах. Наверное, потому, что она давным-давно поняла, что никому не нужна. К четырнадцати годам уже можно отвыкнуть от чудес. Которых не особенно много было в жизни. Хотя, кто я такая, чтобы судить о чудесах в чужой жизни? Да собственно никто. Может, я просто знала её чуть лучше, чем остальные ребята в школе. Она ведь единственная из приюта училась в нашей школе. На год старше меня…
У неё были удивительные глаза, цвета апрельского неба и талой воды. Вроде серые, только вот куда ярче. В них всегда блестели какие-то мысли, идеи, решения. И никогда не было слез.
Наверное, если бы их приют не закрыли, мы бы и не познакомились. И я бы не вспомнила через несколько лет про эту девушку и её жизнь.
Итак, их приют закрыли, детей, которые помладше, распределили по другим заведениям, а тех, кто уже довольно взрослый никуда не перевели. Ну, официально, как она мне потом объясняла, они числились в каком-то подмосковном детдоме. Только вот ни в каком именно, ни где он находится, ребята не знали.
Я часто задерживалась в школе после уроков. По разным причинам. А у неё была единственная причина – идти было некуда. Так что первый раз мы пересеклись с ней в начале октября.
Она очень красиво рисовала. Чаще всего я встречала её на подоконнике, рисующей очередного представителя семейства лошадиных. В старой тетрадке в линейку, с желтыми шершавыми листами. Там были пегасы, лошади, единороги. Словно живые. Только синего цвета.
Она всегда рисовала только ручкой. Дешевой синей ручкой, которая постоянно текла. Когда на рисунке появлялась очередная клякса от ручки, она растирала пальцами эту кляксу, и получалось только красивее. А руки неделями не оттирались от этой синей пасты.
Один раз я спросила, почему она рисует ручкой. Ведь все говорят, что карандашом проще. Она подняла на меня свои невозможные серые глаза и улыбнулась. – «Карандашный рисунок легко стереть. А чернильный – вечен»
Постепенно мы стали ближе. Она рассказывала про свой бывший приют. Пусть окружающему миру эти дети было совершенно безразличны, но внутри приюта, они были семьей. Стаей, если угодно. Были у них и вожак, и последователи. И они заботились друг о друге, как могли. Пока были одной стаей.
Их раскидали по разным приютам. Разбили стаю, словно боясь, что эти дети ополчатся против внешнего мира.
Она не была лидером. Она была очень тихой и спокойной. Не трогала никого, пока её не задевали. Но даже в самой ожесточенной словесной баталии, она говорила очень тихо. И никогда не плакала. Даже когда ей кричали, что она приютская нищенка.
Она даже гордилась, что она приютская. Потому что она была богаче духовно, чем многие родительские дети.
Вернувшись после каникул в школу, я её не увидела. Две недели ждала, когда же она выздоровеет. Наконец, решила узнать у её классной руководительницы, что с ней случилось.
Умерла. И все. Больше не будет пасты на руках, синих лошадей в тетради с желтыми листами и идей в глазах цвета талой воды, тоже не будет. И тихого голоса и хрипловатого смеха, тоже никогда не будет.
Страшно, когда жизнь становится миниатюрой. Но ещё страшнее, когда жизнь становится единственной строчкой с годами жизни на могильном камне.
Тебя помнят, Саша. Те, кто был с тобой в одной стае. И я. Помню, потому что тебя сложно забыть. Пусть я не помню твоей внешности, но я помню твою душу. Когда-нибудь я нарисую для тебя синего пегаса и худенького ангела… тебя.